Top.Mail.Ru

Моделирование городской среды

Далее вашему вниманию предлагаются выдержки из книги Виктора Вахштайна «Воображая город. Введение в теорию концептуализации». — НЛО.

Недавний всплеск интереса к урбанистике должен был сделать город объектом теоретической рефлексии в релевантных дисциплинах, но на практике привел к инфляции высказываний. Говорить о городе стало легко и необременительно. Сегодня любое журналистское описание городской жизни априорно вызывает больше доверия, чем социологическое исследование той же проблематики. Сами социологические исследования усилиями авторов избавляются от клейма академичности, чтобы получить допуск на экспертный рынок. В ситуации поствавилонской урбанистики мы окончательно утратили способность говорить о городе осмысленно. И, тем не менее, осознавая всю самоубийственность заявленной задачи, мы попытаемся еще раз поставить вопрос о связи языка и города. Это стремление продиктовано настоятельной необходимостью выйти за рамки привычных — как социологам, так и обывателям — способов мыслить отношение «город — язык».

Как говорил Бурдье, привычная социологическая оптика заставляет нас различать за политическими решениями и ходами подлинные мотивы, ставки и интересы игроков. Однако есть и принципиально иной способ мыслить политику, особенно городскую. Не задаваясь вопросом «Что за этим кроется?» мы анализируем устойчивые повествования о городе, предполагая, что существует множество дискурсивных полей, одно из которых — поле политики. То есть помимо литературных  («Москва в произведении Гиляровского»), визуальных («Нью-Йорк в комиксах о Бэтмене»), исторических («довоенный Вильнюс в воспоминаниях современников») и множества иных дискурсов мы можем выделить особый кластер политических репрезентаций города («Москва в Стратегии развития-2025»). Такие нарративы называются городскими идеологиями.

Ключевое отличие идеологий от иных типов нарративов состоит в том, что они встроены в процесс принятия политических решений. При этом формируются подобные идеологии, как правило, не внутри управленческой машины, а совсем в иных дискурсивных пространствах — формируются как устойчивые языки описания города со своей аксиоматикой, оптикой и, что особенно важно, метафорикой. Всякая идеология — язык описания, но далеко не всякий язык описания — идеология. Этот тезис позволяет представить все пространство принятия политических решений как битву разных языков описания за право определять, что такое город и каким он должен быть.

Сегодня в большинстве мегаполисов мира мы найдем два противоборствующих языка описаний, сложившихся в конце XIX — начале XX в. Базовая метафора первого языка: город как машина роста, машина развития. Рост здесь понимается прежде всего как экономический рост. Это модернистский нарратив высокого урбанизма.

Именно в городах концентрируются все основные ресурсы (человеческие, материальные, интеллектуальные) и именно здесь происходит самый значимый модернизационный прорыв XIX в. Высокий урбанизм — плоть от плоти высокого модернизма. Мы найдем немало примеров такого мышления о городе в Советском Союзе 20-30-х годов, но классический пример — Нью-Йорк Роберта Мозеса. По свидетельствам современников, Мозес страдал комплексом «гиперактивного строительства», нью-йоркцы называли его master builder. Его фетиш — скоростные городские магистрали, parkways и highways. Идеология манхэттенизма (с акцентом на строительстве небоскребов, автономизацией кварталов и гипернасыщенности городского пространства) получила при Мозесе новый толчок. Мозесу приписывается возведение в культ двух свойств современного мегаполиса — мобильности и плотности.

В этой связи кажется любопытным объяснение стремительного роста и развития шотландских «каменных» университетов (в Эдинбурге, Глазго, Абердине и Сент-Эндрюсе), которое предложила в 1997 г. парламентская комиссия Р. Диринга. В отличие от негородских Оксфорда и Кембриджа шотландские университеты изначально создавались как центры политического влияния — в крупных городах того времени. И спустя несколько столетий (на этапе индустриализации) сосредоточение образованного населения, науки и экономических ресурсов в нескольких ключевых точках обеспечило модернизационный прорыв Шотландии. В результате шотландские университеты существенно выиграли именно за счет урбан-фактора.

За таким модернистским способом мышления о городе стоит классический просвещенческий рационализм. Р. Декарт мимоходом замечает: «…старые города… обычно скверно распланированы по сравнению с теми правильными площадями, которые инженер по своему усмотрению строит на равнине». Однако в США классический рационализм усиливается пуританским утопизмом и ярким образом «Сияющего града на холме», абсолютного земного центра. Несколько утрируя, можно сказать, что метафорика высокого урбанизма проходит путь от Сияющего града Джона Уинтропа до Лучезарного города Ле Корбюзье.

Второй язык мышления о городе формируется несколько позже модернистского. Его самоназвание — новый урбанизм, но мы будем называть эту городскую идеологию левым урбанизмом. Левый нарратив прицельно бьет по наиболее уязвимым точкам высокомодернистских проектов. Все, что начинается как машина роста и развития, рано или поздно оборачивается «Метрополисом» из фильма Фрица Ланга. Или — совсем другой сценарий — как город Бразилиа, вдохновленный Осакром Нимейером и построенный Лусио Костой.

Модернистский урбанизм инвестирует в небоскребы и хайвэи, левацкий урбанизм — в электрификацию трущоб, системы общественного транспорта и развитие локальных сообществ. Сама по себе идея абсолютной и самостоятельной ценности малых городских сообществ — не новость (отсюда интерес географов и урбанистов к вернакулярным районам). Но левый урбанизм сделал эту ценность градостроительным императивом.

Здесь показательна история падения уже упомянутого Роберта Мозеса. Когда стало известно, что для строительства спроектированного им шоссе нужно практически полностью снести один из районов Гринвич-Виллиджа, журналист Джейн Джекобс подняла мощную общественную кампанию, превратив публичное пространство Нью-Йорка в арену яростной борьбы с планами мэрии. И дело было не в сохранении исторического облика города, вернее, не только в нем. Дело было в разрушении социальных связей, локальных сообществ, того, что позволяет противостоять тяжелой поступи модернистского урбанизма. И Джекобс побеждает в поединке с Мозесом. Это один из самых значимых поворотных пунктов в истории Нью-Йорка (следующий такой поворот произойдет гораздо позже с приходом в мэрию Р. Джулиани).

В случае Москвы можно прояснить кардинальное изменение роли общественных пространств (обновление Парка Горького, развитие парка Сокольники, реконструкцию ВДНХ), превращение центральных улиц в пешеходные зоны, а центральных дворов — в сценические площадки, увеличение числа общегородских мероприятий, проекты велосипедизации отдельных административных округов, появление новой городской эстетики и новых нарративов о городе.

Из приведенного выше нарратива следует, что есть город (как пространство, инфраструктура, совокупность живых и неживых объектов) и есть некоторое повествование о нем. Читателю предлагается самому расставить акценты. Представим себе шкалу, на одном конце которой утверждение «город — объективная реальность, данная нам в ощущениях и повествованиях», а на другом — «язык обладает самостоятельным существованием и все, что мы видим в городском пространстве, — на самом деле проекция той или иной идеологии». Это симметричные аксиомы. И симметричные заблуждения.

Первое аксиоматическое заблуждение принадлежит градостроителям, планировщикам и урбанистам. Оно приписывает онтологический статус (и каузальную силу) исключительно объектам городского пространства: каков город, таковы и идеологии. А потому Петербург сам диктует логику петербургских нарративов подобно тому, как некоторые объективные особенности Москвы заставляют говорить о ней именно так и не иначе. При некоторой степени самоуверенности можно утверждать, что не только городские идеологии, но и теории города — производные от объективных городских особенностей. Почему чикагская школа прибегает к языку городской экологии, а лос-анджелесская — к языку марксизма? Ответ должен быть найден в специфике Чикаго и Лос-Анджелеса соответствующих исторических периодов.

Должны ли мы порвать с социологизмом и урбаницизмом и решительно перейти на темную сторону — сторону языка? Заявить, что ни политические элиты, ни, тем более, объективные особенности города не являются источниками причинности? Что языки описания существуют независимо и от объекта описаний, и от тех, кто на них говорит? Что городское пространство — пассивный проекционный экран, tabula rasa (или, в чуть смягченной версии, глыба мрамора с прожилками, ограничивающими произвол скульптора), на которых обитающие в горнем мире языки оставляют свои письмена? В отличие от социологизма и урбаницизма филологизм мыслит язык в духе Уильяма Берроуза: как вирус, завладевающий мозгом управленцев, навязывающий им свою систему различений и тем самым предопределяющий все последующие изменения.

Исследователи городских текстов, отстаивающие вслед за Ю. М. Лотманом приоритет означаемого над означающим, использовали аппарат семиотики, чтобы заместить город «городом»: Петербург — «Петербургом Достоевского», Москву — «Москвой Гиляровского», а Афины — «Афинским текстом». Для этого им потребовалось всего несколько операций разотождествления и одна операция замещения. Чтобы такая логика приобрела убедительность, нужно отделить конкретный физический город от города абстрактного («мы не говорим о городах вообще, мы говорим о Нью-Йорке»), город в конкретный исторический период от того же самого города сегодня («мы не говорим о сегодняшнем Нью-Йорке, мы говорим о Нью-Йорке середины XX в.») и, наконец, город как пространство от его репрезентаций («мы не говорим 19 о реальном Нью-Йорке, мы говорим о Нью-Йорке Сэлинджера»). После чего, если получившийся исследовательский нарратив достаточно убедителен, его выводы распространяются на все, что вначале было вынесено за скобки: «нетрудно заметить, что обнаруженные нами связи сохраняют свою релевантность для многих современных мегаполисов». Оставим подобный тип рассуждения на совести филологов и историков. Однако и для социолога он обладает немалой привлекательностью в силу аксиоматического допущения, созвучного эпистемологии социальных наук.

Защитники пространства предпочитают видеть в языке кривое зеркало неколебимых в своей фактичности городских реалий. Фанаты языка с легкостью демонстрируют, что все эти наблюдаемые городские реалии — не более чем материализовавшиеся фантомы, реифицированные мифологемы той или иной идеологии. Социологисты лелеют надежду заместить неподлинное городское пространство подлинным пространством социальных отношений, социальных групп, политических элит и локальных сообществ, выражением интересов которых, собственно, и являются идеологии. Наконец, оппортунисты готовы уравнять в правах язык и пространство города, но при условии, что граница между ними останется на месте.

Так же как для Канта, у Лейбница пространство не может быть отмыслено от трансцендентального субъекта, для Лейбница оно не может быть помыслено пустым, лишенным объектов (поскольку само является лишь порядком их сосуществования). Следовательно, город — возвращаясь к предмету нашего интереса — не находится в пространстве, но является топологическим объектом, чья пространственность должна быть концептуализирована как порядок отношений его с другими объектами и порядок отношений составляющих его элементов.

Выражение «город в пространстве» не выдерживает философской критики. Но что мы имеем в виду, когда говорим «город — пространственный объект»? Что вообще значит быть  пространственным объектом? «У акторно-сетевой теории, — отвечает Джон Ло, — в исходной ее форме есть предельно конкретный ответ на этот вопрос. Объекты представляют собой эффект некоторых устойчивых множеств или сетей отношений. Наше фундаментальное допущение таково: объекты сохраняют свою целостность до тех пор, пока отношения между ними устойчивы и не изменяют своей формы».

Рассуждения Ло о неизменности и изменяемости объекта сродни рассуждениям де Соссюра об изменчивости и неизменности знака. Ло, как и де Соссюр, подчеркивает связь свойства изменчивости/неизменности объекта (знака) с дискретностью/непрерывностью его существования. Объект существует дискретно и обособленно лишь благодаря непрерывности связей с другими объектами. «Например, корабль, — пишет Ло, — может быть представлен в виде сети — сети остовов, рангоутов, парусов, канатов, пушек, складов продовольствия, кают и самой команды. С другой стороны, при более обобщенном рассмотрении, навигационная система, со всеми ее эфемеридами, астролябиями и квадрантами, таблицами расчетов, картами, штурманами и звездами, также может быть рассмотрена как сеть. Далее, при еще более отстраненном анализе, вся португальская имперская система в целом, с ее портами и пакгаузами, кораблями, военными диспозициями, рынками и купцами может быть описана в тех же категориях».

В данном описании все предметы исследования рассматриваются как объекты: корабль, навигационная система, португальская империя. Объектами их делают устойчивые связи и отношения друг с другом. Особый акцент на устойчивости: «Штурманы, противники-арабы, ветра и течения, команда, складские помещения, орудия: если эта сеть сохраняет устойчивость, корабль остается кораблем, он не тонет, не превращается в щепки, напоровшись на тропический риф, не оказывается захваченным пиратами и уведенным в Аравийское море. Он не пропадает, не теряется, до тех пор, пока команда не сломлена болезнями или голодом. Корабль определяется своими отношениями с другими объектами и акторно-сетевой анализ направлен на исследование стратегий, которые производят (и, в свою очередь, произведены) этой объектностью, синтаксисом или дискурсом, определяющими место корабля в сети отношений». Разрыв сети отношений кладет конец дискретной объектности.

Начнем с простого примера. Кафе возле музея-заповедника «Коломенское» обладает устойчивым ядром отношений. Одни отношения описываются географически (кафе близко к парку и недалеко от метро), другие — связывают официантов, менеджеров, поваров и поставщиков продуктов (социологи предпочитают именовать такие отношениями организационными). Каждая дисциплина — география, социология, экономика, юриспруденция и даже химия (когда дело доходит до размораживания и готовки) — посредством своего собственного теоретического словаря выделяет и описывает одно подмножество релевантных отношений, игнорируя остальные. «Социологическое» кафе будет довольно сильно отличаться от «географического». При этом заведение сохраняет свою идентичность до тех пор, пока необходимый минимум связей остается неизменным. (Некоторые из этих отношений закреплены официально: в американских ресторанах, к примеру, повара не имеют права начинать приготовление блюда до тех пор, пока оно не заказано — практика готовки впрок автоматически превращает ресторан в кафетерий, что, конечно, не мешает поварам всячески обходить данное ограничение.) Отказ подавать бизнес-ланчи или смена основного поставщика, скорее всего, не приведут к смещению кафе в пространстве сетей, а вот взрыв бомбы на террасе, видимо, станет негомеоморфным преобразованием.

Пойдем дальше. Как быть с музыкой? Если завтра в кафе у Коломенского вместо сборника «Romantic Collection» начнет играть сборник песен М. Круга? Кафе с «Владимирским централом» и без — это одно и то же кафе? И если нет, должны ли мы заключить, что песни Круга — материальные объекты, локализованные в евклидовом пространстве?

Пуристская версия социальной топологии, вероятно, запретит нам апеллировать к нематериальным сущностям как топологическим объектам. Все, что не находится в евклидовом пространстве, не существует и в пространстве сетей. Однако это идет вразрез со всей логикой акторно-сетевой теории, частью которой является социальная топология. Сетевая формула города состоит из элементов топологически разной природы. Некоторые из них — нематериальны (т. е. обладают пропиской в пространстве сетей, не будучи «гражданами» физического пространства). Знаки, образы, метафоры, нарративы — суть объекты сетевого пространства (узлы сети), так же как галеон, кафе или Парк Горького.

По ту сторону повседневности: небуквальные города

Снимать деньги в банкомате, прогуливаться по торговому центру, переодеваться в спортивный костюм в поезде, пить с однокурсниками в общежитии, заселяться в гостиницу — большинство описанных в предыдущей главе эпизодов социальной жизни принадлежат так называемой первичной системе фреймов. Под ней Ирвинг Гофман подразумевает всю совокупность буквальных, не заключенных в кавычки форм взаимодействия.

Делать вид, что снимаешь деньги в банкомате (на самом деле взламывая его), прикидываться, что прогуливаешься по торговому центру (в действительности проводя включенное наблюдение за посетителями), инсценировать пьянку в общежитии на камеру (для будущего капустника), заселяться в «Капсульный отель» Кирилла Баира и Дарьи Лисициной (вместо обычной палатки на кемпинге) — это уже не вполне эпизоды повседневной жизни. Скорее, теперь приходится говорить о взаимодействиях «в кавычках», как-бы-настоящих взаимодействиях. Таковы превращенные, трансформированные, небуквальные контексты интеракции — вторичные системы фреймов. Мы уже касались этого ключевого для Гофмана различения, когда анализировали бейтсоновскую модель концептуализации: сообщение «Это — игра» помещает драку выдр в кавычки, делает ее как-бы-дракой. Бейтсон, со ссылкой на А. Коржибского, разводит эти форматы коммуникации по аналогии с различением «карты» и «территории».

Тогда Гофман впервые задумался о специфике перевода «буквального» в «небуквальное» (и наоборот). В разработанной им теории фреймов он назвал этот перевод транспонированием (keying). Всем, кто в детстве страдал на уроках сольфеджио в музыкальной школе, так же как автор этих строк, хорошо знаком данный термин. Он означает механизм переноса музыкальной фразы из одной тональности в другую. У Гофмана же он описывает способ реинтерпретации, преобразования, трансляции некоторой деятельности, уже имеющей смысл в мире повседневности («если нет исходной схемы, то нечего переключать»); ее перевод в другую систему координат — спорта, театра, обучения, виртуальной реальности.

Транспонирование (keing / rekeing) — первый способ межфреймового переноса и первая магистральная линия исследований в фрейм-анализе.

В 2014 году Крис Хаммекен, пресс-секретарь Датского агентства геоданных (DGA), выразил обеспокоенность участившимися случаями терактов на территории Датского королевства, и в частности Копенгагена. Неизвестный террорист взорвал ряд зданий, разместив на руинах американские флаги и сообщение на безграмотном английском: «Я слегка американлизировал это место» (I americanlized the place a bit). Последствия взрывов были оперативно устранены благодаря помощи случайных прохожих.

Речь, конечно, идет не о «реальном» Копенгагене, а о его виртуальном двойнике в точной реплике датского королевства, созданной в игре «Майнкрафт». Правительство Дании выделило средства DGA на создание виртуальной копии каждого холма, деревни, города, улицы и здания в королевстве. Сделать это оказалось относительно несложно: «вручную» строить ничего не пришлось, геоданные были загружены напрямую DGA, к тому же самая высокая точка Дании — 171 метр над уровнем моря и «Майнкрафт» (в котором можно строить в высоту до 192 м) идеально подошел для плоского, как стол, датского ландшафта. Основная цель этого борхесовского по своим масштабам проекта — виртуальные экскурсии для детей, привлечение их интереса к родному краю посредством погружения в его игровую копию. «Виртуальное краеведение» хорошо себя зарекомендовало — дети, кажется, действительно предпочитали иметь дело с майнкрафтовой копией собственной страны, нежели с ее оригиналом.

Создатели виртуальной Дании предусмотрели возможности террористических атак и запретили динамит на сервере. Но вандалам помог баг: динамит можно пронести и взорвать в условленном месте, если спрятать его внутри шахтерской тачки.

Итак, прогулка по городу — деятельность в первичной системе фреймов. Экскурсия по виртуальному городу — результат транспонирования.

В случае теракта в «Майнкрафте» нам довольно легко поверить Гофману. Ведь виртуальный Копенгаген — это вымышленный город, как бы он ни был похож на свой прототип. Карта — не территория. (Хотя это куда более сложный вопрос, чем кажется на первый взгляд.)

3 thoughts on “Моделирование городской среды

  1. Спор о том, является ли город лишь физическим пространством или это прежде всего культурное и социальное явление, может длиться бесконечно. Но в любом случае важна синергия пространственных решений и социальных нужд для создания качественной среды.

    1. Чтобы мы неоправданно не впали в недискутируемую полемику, лучше выбрать больше реформаторскую точку зрения при варьировании оптиками на вопрос. Чем потенциально выгоднее перепланирование — тем больше людей можно привлечь, причем, из разных слоев населения. Культурные движения, социальные слои, — все привлечется. Оно может появиться только из статики. Решения, действительно, не оправданное действие, кстати, если нужна синергия, она придет с обществом, наладив взаимодействие с новой средой, вторгнувшись, как бы сказать, в поле ее практики.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *